Юрий Вяземский (настоящая фамилия - Симонов) - родился в 1951 году в Ленинграде. Писатель, философ, автор и ведущий популярной передачи для юношества. Окончил факультет журналистики Московского государственного института международных отношений. Кандидат исторических наук, заведующий кафедрой мировой литературы и культуры МГИМО. В настоящее время работает над циклом романов «Сладкие весенние баккуроты», посвященном событиям Страстной Недели. Опубликованы две первые книги из этого цикла, «Великий понедельник» (М.: РИПОЛ классик, 2009) и «Детство Пилата. Трудный вторник» (М.: АСТ: Астрель, 2010). Его последний роман родился из смелого предположения, которое, однако, исторические свидетельства опровергнуть не могут, о том, что Сенека и будущий префект Иудеи были не только знакомы, но и ходили в одну школу в Кордубе. Спустя годы, оказавшись в водовороте властных интриг, Понтий Пилат пишет к воображаемому собеседнику, своему однокашнику, обращаясь к событиям своего детства, прошедшего между сражениями его отца, римского военного, вплоть до того дня, когда в одной деревушке в Гельвеции старуха колдунья ему предсказала: «Богу вздернешь на дереве бога». И Пилат заключает письмо Сенеке: «И богу бога вздерну на дереве истории».
Yury Viazemsky (su apellido auténtico es Simonov), nacido en Leningrado en 1951 es escritor, filósofo, autor y presentador de un programa de televisión para los jovenes. Licenciado por la facultad de periodismo de la Universidad Estatal de Relaciones Internacionales de Moscú, es Dr. en Ciencias Históricas, director del departamento de literatura y cultura mundial de la misma Universidad. Actualmente está trabajando en una serie de novelas titulada “Los dulces higos de la primavera”, centrada en los acontecimientos de la Semana Santa. Ya tiene publicados los dos primeros libros de la serie, que son “El Lunes Santo” y “La infancia de Pilato. El martes difícil”. Su última novela está basada en una suposición atrevida, aunque tampoco existen evidencias históricas capaces de descartarla, de que los jóvenes Séneca y el futuro prefecto de Judea no sólo se conocían, sino que iban a la misma escuela en Córduba. Años después, en el medio de conflictos de poder en la Antigua Roma, Poncio Pilato escribe a su viejo compañero, evocando los días de su infancia, transcurrida entre batallas de su padre, un militar del ejército romano, hasta mencionar un día en el que en una villa de Helvecia una bruja anciana le dijo “Harás un sacrificio a Dios ahorcando en el árbol a Dios”. Y entonces concluye la carta a Séneca: “Haré un sacrificio a Dios ahorcando a Dios en el árbol de la historia”.
Когда История молчит
Юрий Павлович, Вы задумали грандиозный труд: цикл из семи романов, каждый из которых посвящен одному из дней Страстной недели. Не говоря об огромной предшествующей исследовательской работе, написание романов – огромный физический труд. Есть ли у Вас ритуал подготовки к писанию, как говорил Декарт, «впадения в мысль»?
Труд, конечно, физический. Поэтому когда я читаю о том, как великие люди вдохновлялись, я имею в виду, поэты, конечно, я им завидую, потому что свой труд я бы сравнил со следующим эпизодом - дали лопату и сказали: «Рой угольную шахту». Вот я утром встаю и говорю себе: «Копай, сволочь». А если будешь хорошо копать, и еще Господу Богу помолишься, и будешь себя хорошо вести, то, может быть, тебе помогут. И конечно, я каждое утро начинаю с того, что читаю молитву, вернее, срединную часть одного из песнопений, которое звучит: «И ныне просвети мои очи мысленныя…»
Кого из русских и зарубежных классиков Вы бы назвали своими предшественниками в изображении евангельской темы?
Я, конечно же, опираюсь на классику. Причем, на классику, не столько связанную с евангельской темой, сколько, в первую очередь, с человеком. У меня есть три учителя. Это Мастер, который подарил мне и не только мне три главы романа, посвященные Понтию Пилату, они написано просто в особом совершенно стиле, не в том стиле, в котором написаны другие главы «Мастера и Маргариты». Второй мой учитель – это Томас Манн, главным образом, его роман «Иосиф и его братья», совсем в другой стилистике, но дело в том, что романы, которые я собираюсь писать, должны быть написаны в разной стилистике. И третий мой учитель – это Леонид Андреев, «Иуда Искариот». У него я учусь, как ни в коем случае писать не надо, потому что там все мерзко. Там мерзкий Иуда, мерзкий образ Христа, мерзкая строка, мерзкое слово, хотя автор удивительно способный, то есть это очень талантливый Леонид Андреев.
Как бы Вы охарактеризовали собственный метод изображения исторических событий, о которых идет речь в Евангелие?
Я себя с самого начала убедил, что я работаю в стиле, который я сам назвал гиперисторический. То есть что такое исторический – понятно, я историк по базовому образованию, кандидат исторических наук, поэтому я уважаю источники. Замечательный писатель Маканин когда-то сказал, что если мне нужно, чтобы Терек тек слева направо (хотя он на самом деле течет справа налево), то так он у меня и будет течь. Я принадлежу к противоположной традиции: если Терек течет справа налево, то и у меня он должен течь справа налево. За счет этого я пытаюсь убедить своего читателя, что я серьезно пишу. Я знаю людей, которые никогда не были в Израиле, но поехали впервые в Иерусалим с моей первой книжкой, «Великий понедельник», в руках, и по этой книжке изучали Иерусалим. Так вот, эти очень уважаемые мной люди были совершенно убиты, когда узнали, что я сам никогда в Иерусалиме не был. Более того, я туда не поеду, пока не напишу последнюю, седьмую книгу, потому что я дал такой себе зарок. Так вот, гиперисторический стиль – это опора на историю до тех пор, пока ты имеешь эту опору, потому что есть чрезвычайно много областей, где история молчит, и вот тогда можно включать фантазию, и нужно включать фантазию, чтобы рассказывать просто о человеке. Через некоторое время, погружаясь в мой роман, читатели забывают, что они в Древнем Риме, в Древней Иудее, потому что там затрагиваются проблемы, которые волнуют и нас с Вами – любовь и ненависть, ревность, попытка завоевать отца. Когда у меня мальчик Понтий Пилат страдает в третьем или втором году до нашей эры, по современному летоисчислению, то он страдает так, как может страдать современный ребенок.
Вероятно, этому «погружению», во многом, способствует Ваш весьма современный слог. Среди многого другого, обращает на себя внимание слово «спецсредства» в устах Понтия Пилата. Почему именно «спецсредства», к чему это?
Это так, но ведь точно так же в устах Пилата запросто можно представить просто какое-то «специальное средство». Это уже гиперисторический стиль, это выход дальше, это нужно мне для того, чтобы соединить, или замкнуть связь времен. У меня основная цель – рассказать как можно больше о жизни человеческой во всех ее проявлениях, опираясь на ту, известную мне, литературу и жизнь, в отличие от современной, потому что современная жизнь меня мало привлекает, а современная литература тем менее. Ну, я мог бы писать романы о бизнесменах, об интеллигентах, словом, о той сволочи, которая сейчас живет. Только она мне неинтересна, мне интересна древнеримская сволочь.
Где же скрывается повседневность?
А повседневность скрывается в религиозном опыте, потому что религия – это самое главное, что есть у человечества, а для меня человек от животного отличается как раз тем, что он существо религиозное. Я давно понял, что homo – не sapiens, однако что он religiosis – для меня это почти очевидно.
А как же годы советского атеизма?
Ведь квинтэссенция религиозного сознания – это утверждение о том, что я атеист. Ты себя делаешь Богом, ты сам решаешь, есть Бог или нет Бога. Атеизм – это крайнее проявление религиозного сознания, и очень агрессивное. Атеизм. А точнее: я-теизм. Я – Бог. Для меня советская эпоха - это Эпоха Фараонов. То есть Сталин – Бог, Ленин – Бог. Обратите внимание, была построена Пирамида, причем, ступенчатая. Туда была положена Мумия. Следующую историю мне рассказал Титов, который был дублером Гагарина перед тем, как Гагарин полетел в космос. То есть Вы понимаете, какого это значения исторический акт: когда впервые человек выходит за пределы земли и попадает в космическое пространство. Перед тем, как отправить на космодром, их ночью привезли на Красную площадь, и они вошли в мавзолей Ленина преклониться перед Вождем. Но человек, который заглянет в египетские папирусы, заметит удивительное сходство подсознательное. Потому что каждый египетский полководец перед тем, как отправиться на войну, заходил в поминальный храм, и кланялся фараону, и просил у него совета и благословения на поход. И значит, натурально Гагарин и Титов получают благословение на полет. Еще пример. Мой дед был в 37 году расстрелян по делу Тухачевского, моя тетя с трудом потом вернулась из ссылки в Ленинград и поступила в ВУЗ. И как раз в тот 53 год эта девочка, которая только страдала от Сталина, стоя на крыше товарного вагона, рыдая всю ночь, в сообществе с другими студентками ехала хоронить Сталина. Было ощущение, что жизнь кончилась. Бог умер. Небо сейчас свернется. Потому что нет больше Солнца. Оно умерло. Мертвые восстают из могил. Люди рыдают. Природа плачет. Юленька, я Вам почти дословно цитирую древнеегипетские папирусы, которые описывали смерть фараона, уход Бога.
В романе о детстве Пилата отчетливо звучит тема тайны и сопутствующий его мотив страха, когда Вы пишете о смерти младенца, об исцелении, женской красоте. Приобщение к таинствам бытия происходит через страх?
Приобщение к таинству бытия происходит через страх, через жажду, через голод, через боль, через все чувства, которыми Вы наделены. Человек, он девятимерен. И чем больше в нем чувств, и чем больше он к ним прислушивается, а тем более, по Толстому, чем больше он прислушивается к чувствам других людей, тем более он целен. У Толстого есть утверждение, которое крайне любил мой отец, академик Симонов, что у человека есть свои чувства и есть чужие чувства. Так вот самый хороший человек – это тот, который живет чужими чувствами и своими мыслями. А самый плохой человек – это тот, который живет своими чувствами и чужими мыслями. Страх чужой вам должен передаться, боль чужая вам должна передаться, любовь… - потому что если ты только себя любишь, то ты Нарцисс и место тебе в ручье или в озере, куда он опрокинулся. Все эти разные чувства ты должен постигать, и чем твои чувства богаче, тем богаче ты сам, и это единственная нетленная валюта, потому что она в тебе. Как говорил мой первый учитель горных лыж, он был эльзасец: “La dernièr chemise n’a pas de poches”, Последняя рубаха не имеет карманов».
Вы сейчас сказали, Ваш «учитель»…
Учитель, инструктор. Le prof.
El maestro, el instructor. Le prof.
Но ведь и Вы тоже le prof. А также другой персонаж Вашего романа – философ Сенека, еще сам будучи школьником, становится духовным учителем Понтия Пилата. Сенека говорит с Пилатом намеренно запутанно, сложно, сбивая мальчика с толку. В пользу чего Вы решаете для себя проблему учения, наставничества? Учить нужно максимально доступным языком или же следовать примеру Сенеки?
Вы нащупали мою болевую точку. Я говорю иногда, может быть, слишком заумно. Но я периодически напоминаю себе две фразы. Из Фауста: «Кудряво сказано. А проще – что такое?» Так в переводе Холодковского говорит Фауст, обращаясь к Мефистофелю. А вторая фраза из Тургенева: «Аркадий, не говори красиво». Но есть вещи сложные, которые очень сложно передать простым языком, и для этого надо обладать большим очень талантом и очень много надо на эту тему думать, чтобы просто объясн
(Versión en español)
Cuando la Historia calla
Yury Pavlovich, ha concebido usted una tarea titánica: escribir una serie que se compone de siete novelas tratando los acontecimientos de la Semana Santa. Por no hablar del enorme trabajo de investigación que lo precede, el mismo escribir las novelas es un esfuerzo físico inmenso. ¿Tiene usted algún ritual de preparación para la escritura, o sea para lo que Descartes llamó “la recaída en el pensamiento”?
Por cierto que es una labor física dura. Por eso cuando leo sobre cómo solía inspirarse la gente, me refiero a los poetas, claro que les tengo mucha envidia, porque yo a mi labor la compararía al siguiente episodio: le dieron a uno la pala y le dijeron: “Andá a cavar una mina de carbón”. De modo que al despertarme a la mañana me digo: “¡Andá a cavar, canalla!” Pero si cavás bien, y también rezás a Dios y te comportás bien, entonces te ayudarán. Por cierto, empiezo cada mañana pronunciando una oración, o más precísamente una parte del cántico que dice “Ahora también, ilumina los ojos de mi mente...”
¿A quiénes de los clásicos tanto rusos como occidentales considera usted sus precursores en el tratamiento del tema evangélico?
Desde luego que voy apoyándome en la literatura clásica. No tanto en la narrativa ligada al tema evangélico, sino, en primer lugar, al ser humano. Yo tengo tres maestros. El Maestro, que me ha regalado, y no sólo a mí, los tres capítulos dedicados a Poncio Pilato, que están escritos en un estilo muy particular, bien distinto del estilo del resto de El Maestro y Margarita. Mi segundo maestro es Thomas Mann, sobre todo su novela José y sus hermanos, con su estilística totalmente distinta, pero es que todas mis novelas estarán escritas en variados estilos. Y mi tercer maestro es Leonid Andreyev con su Judas Iscariote. De él yo aprendo cómo no se debe escribir de ninguna manera. Es que todo da asco allí. Su Judas es asqueroso, su imagen de Cristo es asquerosa, su línea es asquerosa igual que su palabra lo es, aunque es una obra de sorprendente talento, ya que se trata del talentoso Leonid Andreyev.
¿Cómo caracterizaría usted su propio método de narrar los acontecimientos históricos reflejados en el Evangelio?
Desde el principio asumí que trabajo según el estilo al que yo mismo di el nombre de hiperhistórico. Lo que es histórico se entiende. Soy Doctor en Ciencias Históricas, por los que tengo mucho respeto hacia este tipo de fuentes. Un escritor maravilloso, Makanin, alguna vez dijo que si necesito que el río Terek corra de izquierda a derecha (aunque de hecho corre de derecha a izquierda), así lo tendré corriendo. Ahora bien, yo pertenezco a la tradición opuesta: ya que el Terek corre de derecha a izquierda, conmigo irá corriendo de derecha a izquierda. Así procuro demostrar a mi lector que escribo en serio. Algunas personas a las que conozco y a quienes tengo mucho respeto, que nunca estuvieron en Israel, viajaron por primera vez a Jerusalén llevando consigo mi primer libro, titulado El Lunes Santo, usándolo como guía. ¡Imagínese la sorpresa que se llevaron al descubrir que yo jamás estuve en Jerusalén! Es más, no iré allí hasta no haber finalizado mi último, o sea el séptimo, libro, es una promesa que me hice. Ahora bien, el estilo hiperhistórico se fundamenta en la Historia siempre que tengas ese fundamento, pero hay numerosos ámbitos en donde la Historia calla, y es allí donde se puede y hasta se debe desatar la fantasía para contar simplemente sobre el hombre. Eso quiere decir que al cabo de algún tiempo, hundidos en mis novelas, los lectores se olvidan de que están en la Antigua Roma o la Judea Antigua, porque allí se tocan los temas que tienen que ver con cada uno de nosotros, como el amor y el odio, los celos, el intento de conquistar al padre. Cuando en mi libro Poncio Pilato, de chico, sufre en el año 3 o 2 antes de Cristo, según el estilo nuevo, lo hace de la misma forma en que lo haría un niño de hoy en día.
Quizás a ese efecto contribuya el lenguaje sumamente moderno que utiliza usted. Entre otras cosas, llama la atención la palabra “spets-sredstva” (o sea “medios especiales”, una expresión típica del estilo cancilleresco soviético) en la boca de Poncio Pilato. ¿Qué es lo que usted se propone con eso?
Así es, pero igual en la boca de Poncio Pilato uno puede imaginar nada más una “medida especial” cualquiera, ¿no? Aquí ya se trata del estilo hiperhistórico, para mí es una salida más allá, lo necesito para unir los retazos del hilo, o cerrar el círculo de los días. Mi objeto principal es decir lo más posible sobre la vida humana, partiendo de aquella literatura y vida que conozco bien, a diferencia de la actualidad, ya que ésta me atrae muy poco, y la literatura contemporánea aún menos. Bien podría escribir novelas sobre los empresarios, o bien sobre la intelligentsia, es decir, sobre esta canalla que vive ahora. Lo que pasa es que es que ella no me interesa. A mí me interesa la canalla de la Roma Antigua.
¿Por dónde entonces se oculta la cotidianidad?
Y la cotidianidad se oculta en la experiencia religiosa, ya que la religión es lo más importante que tiene la humanidad, es más, para mí el hombre se distingue del animal en tanto un ser religioso. Hace mucho que asumí que el homo sapiens no es sapiens, sino que es religioso eso lo doy casi por sentado.
¿Y hablando de la época de ateísmo soviético?...
Es que la quinta esencia de la conciencia religiosa no es sino la afirmación de que yo soy ateísta. No, no es nada extraño. Vos te convertís en Dios. Vos decidís si el Dios existe o no. El ateísmo es la máxima expresión de la conciencia religiosa, y una muy agresiva. El ateísmo. Más precisamente, el yo-teísmo. Yo soy Dios. Para mí la época soviética es la Época de los Faraones Egipcios. Es decir, Stalin es Dios, Lenin es Dios. Fíjese, que fue constuida la Pirámide, es más, era una pirámide escalonada. Dentro fue metida la Momia. Lo siguiente me lo contó Titov, que fue el suplente de Gagarin antes de que éste volara al cosmos. O sea que se entiende qué trascendencia tiene un acto histórico, como cuando el hombre deja por primera vez este planeta para encontrarse en el espacio cósmico. Ahora bien, antes de ir al cosmódromo, los llevaron de noche a la Plaza Roja, y ellos entraron en el Mausoleo de Lenin para admirar al Caudillo. Pero el que se fija en los papiros egipcios, notará una coincidencia subconsciente realmente asombrosa. Resulta que cada jefe militar egipcio antes de ir a la guerra iba al templo conmemorativo para implorar al faraón que le diera un consejo y le bendijera para la campaña. Así que naturalmente Gagarin y Titov reciben la bendición para el vuelo. Otro ejemplo. Mi abuelo estuvo entre los ejecutados en ´37, cuando estalló el Caso Tukhachevsky. Pasados los años, a mi tía le costó mucho volver del exilio a Leningrado para finalmente egresar en la universidad. Era justo el año ´53. Entonces esa niña que no hacía otra cosa que sufrir por culpa de Stalin, aquella noche, en el techo de un vagón de mercancías, llorando la noche entera junto con otras estudiantes, iba a sepultar a Stalin. Era la sensación del fin del mundo. Dios ha muerto. Está por desvanecerse el cielo. Porque ya no hay Sol. El Sol se ha muerto. Los muertos se están levantando de las tumbas. Los hombres lamentan. La naturaleza llora. Yulenka, acabo de citarle casi textualmente los papiros del Antiguo Egipto, que hablan de la muerte del faraón, de la partida de Dios.
En su novela La infancia de Pilato está presente el tema del misterio junto con el motivo del miedo que lo acompaña a la hora de narrar la muerte del bebé, el proceso de la curación, la belleza de la mujer. ¿Es a través del temor que se realiza la iniciación al enigma de la existencia?
El iniciación al enigma de la existencia viene a través del temor, la sed, el hambre, a través del dolor, en fin, a través de todos los sentimientos de los que uno está dotado. El hombre tiene nueve dimensiones. Por lo tanto, cuantos más sentimientos uno tiene, y cuanto más los escucha, es más, cuanto más, según Tolstoi, uno escucha los sentimientos de otros, más completo está. Tolstoi tiene una sentencia, que le gustaba muchísimo al académico Simonov, que era mi padre, diciendo que el hombre tiene a sus propios sentimientos y a sentimientos ajenos. De modo que el mejor hombre es el que vive los sentimientos ajenos y los pensamientos propios, mientras que el peor es el que vive los sentimientos propios y los pensamientos ajenos. El temor ajeno se te debe transmitir a vos, el dolor ajeno se te debe transmitir a vos, el amor... ya que si te amas sólo a ti mismo, Narciso eres, por lo que tu lugar está en el arroyo o lago, a donde de hecho él se arrojó. Así que todos esos sentimientos los tenés que concebir, y aquella es la única moneda eterna, ya que está en ti mismo. Según decía mi primer maestro del esquí, que era alsaciano: “La dernièr chemise n’a pas de poches”, – lo que quiere decir: “La última camisa no tiene bolsillos”.
Acaba de nombrar usted a su “maestro”...
El maestro, el instructor. Le prof.
Pero es que usted también es le prof. Igual que otro personaje de su novela, que es el filósofo Séneca, que aún de chico se hace el maestro espiritual de su compañero de escuela Poncio Pilato. Séneca habla con Pilato de una manera compleja, con la intención de confundir a su discípulo. ¿Cuál es su propia estrategia de enseñanza? ¿Hay que enseñar en un lenguaje accesible o bien seguir el ejemplo de Séneca?
Ha tentado usted mi punto vulnerable. Mi manera de hablar es a veces quizá demasiado abstrusa. En esos casos suelo recordarme dos frases. La de Fausto: “Dicho florido. Y más simple, ¿qué será?”. Así en la traducción de Jolodkovsky habla Fausto, dirigiéndose a Mefisto. Y la segunda frase es de Turgueniev: “Arcadiy, no hables tan bello”. Lo que pasa es que hay cosas complejas que se niegan a ser expresadas en un lenguaje sencillo, por lo cual hay que tener mucho talento y hay que pensarlo mucho para poder explicarlo de una manera sencilla.
Julia Larikova (Moscú)
0 Comments